Память, история, национальная идентификация в послевоенной Центрально-Восточной Европе Часть 1

Со времен распада социализма в Венгрии остались сотни памятников и статуй коммунистического толка на улицах и площадях по всему Будапешту, не обошло стороной также маленькие городки и деревни. 

Европейский союз
|

Эти памятники призывают нас не просто помнить, но помнить триумф, в том смысле, что сейчас, например, социализм призывают рассматривать как трагедию. В дебатах, которые разгорелись относительно судьбы монументов, некоторые призывали «стереть памятники с лица земли», остальные утверждали, что памятники часть городской среды, часть неизменной истории прошлого, и в таком случае их необходимо сохранять. Народные настроения как правило были связаны с возмущением, касающимся больших финансовых расходов, в которые входили как уничтожение, так и перемещение такого количества гранита и бронзы, особенно во время экономического кризиса и прочих трудностей. В конце концов государство приняло решение о создании «парка скульптур» на окраине города, который открылся в 1993 году, где были 58 памятников в полный рост таким персонам как Маркс, Ленин, также героям труда, советским солдатам и малоизвестным венгерским коммунистам. Однако от прежних скульптур часто остаются пустые пьедесталы, которые вызывают неприятные воспоминания у людей, привыкших к ним.

Еще один пример из серии «стереть прошлое с лица земли» это названия улиц именами коммунистических деятелей: кольцевую дорогу Ленина в Будапеште переименовали в прежнее название «кольцевая дорога Терезы» (в честь габсбурсгской императрицы Марии Терезы), улица народной республики стала улицей Андраши, также как была переименована дорога имени красной армии, и площадь 7 Ноября стала называться Восьмиугольник, и это только наиболее заметные примеры в Будапеште. Но вместо того, чтобы быть просто переименованными, старые наименования написаны ниже и помечены красной диагональной чертой. Они остаются «следом» , если выражаться в терминах Деррида, а именно ни чем-то сущим, и ни ничто одновременно, присутствием отсутствия, маркерами памяти наиболее двусмысленного, но устрашающе необходимого, своего рода.

Головоломки в Центрально-Восточной Европе кажутся запутанными, даже в глобальном контексте борьбы за память ВОВ II, Холокоста, колониализма и холодной войны. На западе существует соблазн изучать историю и воспоминания в Восточной Европе как нечто «выходящее из под контроля», национальную страсть, кровную месть и первобытную этническую борьбу под названием «угроза стабильности Европы». Но эта точка зрения отрицает собственные Западные усилия и привилегии – определенную западную версию стабильности. Толкование этого явления восточной Европой ранжируются виктимизацией от амнезии к ностальгии, что тоже может быть искажением. Что эти противоположные точки зрения имеют общего в своей неспособности распознать всю сложность феномена коллективной памяти и истории борьбы за понятия нации, политической силы, экономических прав, и в противоречивых уроках прошлого.

Моя цель работы изучить роль памяти в национальных нарративах, сформированных в Центрально-Восточной Европе, особенно в альтернативах официальным государственным социалистическим версиям прошлого. Такие «контр-нарративы», основанные на «контр-памяти», были распространены как до так и после революций 89-го. Интеллектуалы-диссиденты поколения 68 года твёрдо стояли на своей оппозиции коммунистическому государству в «истинном» прошлом, которое было сохранено в памяти и не забыто. Впоследствии, работа памяти обращалась к ответственности за индивидуальное поведение и сотрудничество с репрессивной системой. Это было вытеснено националистическими проектами чтобы переосмыслить национальное прошлое. Таким образом, перезахоранение в 1989 году премьер министра Венгрии Имре Надь, коммуниста-реформатора, казненного в 1965 году, перезахоранили также и международного авторитарного лидера Миклоша Хорти. Александр Дубчек и Пражская Весна (период либерализации в Чехословакии с 5 января по 21 августа 1968 года, связанный с избранием первым секретарём ЦК КПЧ Александра Дубчека и его реформами, направленными на расширения прав и свобод граждан и децентрализацию власти в стране) были вытеснены как объекты лести Томашом Масариком, президентом первой Чехословацкой республики или в Словакии национал-социалистом Жозефом Тюсо. Националистический нарратив представляет собой форму исторической непрерывности, противоречащей коммунистическим изложениям фактов о классовой борьбе и триумфе советской власти, в то время как оба пункта основаны на манипулировании ранее представленными попытками диссидентов. Далее в работе я в первую очередь исследую модели коллективной и национальной памяти Центрально-Восточной Европы обращаясь к двум видным писателям-диссидентам Милану Кундера и Джорджи Конраду, а затем вернусь к пост-коммунистическим пересмотрам памяти, к некоторым ловушкам переходной эпохи и к той ситуации, которая представляется нам сегодня.

Такие решения, как перемещение памятников и изменение названий улиц могут выглядеть уникальными и современными, но для Милана Кундера эти явления были уже к концу 70-х глубоко историческими:

«Призраки бродят по этим путаным улицам. Это призраки снесенных памятников – снесенных Чешской реформацией, снесенных Австрийской контрреформацией, снесенных республикой Чехословакией, снесенных коммунистами. Даже статуи Сталина были снесены. По всей стране, где бы ни были таким образом разрушены статуи, там выросли тысячи памятников Ленину. Они выросли словно сорняки на руинах, как меланхоличные цветы забвения».

Кундера продолжает приводить пять разных имён в этом столетии - до 1989 года – одной улицы в Праге: «Они просто меняли своё название, пытаясь лоботомизировать его». Бессознательно, ироничный прецедент Будапештского парка скульптур был планом Ленина для похожей коллекции в Москве, как части компании «деромановизации». Истоком всех проектов, стоящих на службе создания новой истории была, разумеется, революционная Франция. Хотя и Музей Скульптур во Франции окончательно пережил явные идеологические намерения его основателей и породил непредвиденные контрнаступления национальной историзации. Венгерские и другие преемники в центральной и восточной Европе попали под влияние призраков прошлого и обязались делать то же самое.

Связь между национальной идентификацией, национальным нарративом и индивидуальной памятью была достаточно изучена в последнее время в широком спектре природных условий и исторических периодов. В тоталитарном опыте поствоенной Европы, императив представления национальной памяти как биографии или автобиографии был еще сильнее, поскольку традиционные средства сохранения – книги по истории, журналы, записи, государственные праздники, музеи – были очевидными манипуляциями. Отсюда центральная роль писателя как хранителя записей, хранителя памяти и истца нации в послевоенный период. Проза и поэзия также как и документальные хроники, стали рассматриваться как хранилища национального наследия. Писатели стали известными героями, в то время как роль историков была упрощена до роли ограниченных пропагандистов. Сталкиваясь с официальными манипуляциями и искажением истории (вынужденное забывание), личная память писателя становится источником и представлением национальной истории, её преимуществ и недостатков.

В послевоенной Центрально-Восточной Европейской литературе широко известное открытие книги Милана Кундеры «Книга смеха и забвения» стало парадигматичным для идеала сопротивления через память: «Борьба человека против силы есть борьба памяти против забвения». Динамика управляемого государством забвения начинается для Кундеры в 1948 году с аэрографии из официальных фотографий лидера Словакии Владимира Клементиса после его публичного судебного процесса и казни. Но конечно это не память о советском вторжении 1968 года, которое привело к ссылке Кундеры (как и тысячи других интеллектуалов) и что заставило его выполнять свою работу:

«И просто чтобы быть уверенным, что даже отталкивающие воспоминания не могут помешать вновь возрожденной идиллии, и Пражская весна, и русские танки, которые являются пятном позора на истории страны, должны быть уничтожены в памяти. Как результат, никто в Чехословакии не отмечает 21 августа, и имена людей, восставших против собственной юности, стираются из памяти народа, как ошибка в домашнем задании».

Вторжение и его последствия определили жизни большинства персонажей Кундеры, неизбежно отправляя их в ссылку, профессиональную, душевную, или, как Кундеру, в физическую. Хотя сам Кундера скептичен и даже презрителен по отношению к демонстрациям и кампаниям, он отчётливо стремится сохранить память о событиях и именах (в том числе и собственном), которые были стёрты.

С извинениями к писателю, чье представление памяти конечном счете более широкое и размытое, я назову эту характеристику взаимоотношений в восточной европе между государством, которое изглаживает из памяти и самой памятью, которая противостоит этому, «парадигма Кундеры». Этот принцип, предположительно предшествовавший формулировке Кундеры, стал главным в диссидентских движениях конца 70-х и середины 80-х и в национальном самосознании центральноевропейских интеллектуалов в целом (а также стал лейтмотивом восточноевропейских исследований на западе). Таким образом, поминовение аэрографических событий и людей стало главной задачей для этих движений и их групп поддержки на западе. 1989 год принес мнимое ощущение триумфа памяти-сопротивления, длительную борьбу оправданную официальными перезахоронениями; импровизированные святыни; и восстановление запрещенных произведений, вопросов и лиц, внесенных в черный список.

Но в какой то мере государственное забвение и индивидуальная память способствовали своего рода амнезии непосредственно. В конце концов, это была альтернативная контр-мемориальная позиция. Рассказ о памяти Конрада Лузер изобилует потоками картинок, событий и видений прошлого, которое полно водоворотов, воронок и обратных течений. Т. повествователь и протагонист, демонстрирует ненадежность памяти для задачи сопротивления. Его память непредсказуемая, не поддающаяся контролю и часто бессвязная; колеблется то вперед, то назад; склонна фокусироваться на болезненном и даже унизительном; обездвиживает, а не предоставляет возможности. Во время тюремного заключения Т. после 1956 года, маршрут его прогулки проходил мимо места бывшего лагеря начала пятидесятых, когда крестьяне, которые недостаточно хорошо трудились, были принудительно отправлены на тяжелые работы по приказу Нового порядка, который сам Т. помог построить. «История намеренно освещает все мрачные лабиринты памяти», - заключает Т. Таким образом это не только поддерживаемое государством забвение, но индивидуальная память, которая может примирить граждан с системой и разрушить их сопротивление.

В противовес образу оправдания сопротивлением предложенным Кундерой, повесть Конрада это истинное осуществление самообвинения. Он мучается угрызениями совести, начиная с первых размышлений: «Я не могу дурачить себя, каждая станция в моей жизни была ошибкой» - в заключительной сцене: «Я ищу своего драгоценного брата, который, кстати, является убийцей, как я, только он совершил его недавно, ведь его рука все еще хранит тепло шеи задушенной девушки, тогда как из моих героических поступков кровь давно исчезла, а мои жертвы неподвижно стоят в музее моего разума». В пропагандистском действии, с микрофонами на освободительном танке Красной Армии в конце войны, он видит трупы солдат с «фамилиями, знакомыми с детства», которые будут похоронены анонимно в общей могиле: «Это тоже моя ответственность, что они безвозвратно потеряны». И виноват не только Т. Те, кто его окружает, также виноваты, начиная с отца и брата, и заканчивая подпольными активистами, изгнанниками, с которыми он дружит в Советском Союзе, которые позже становятся его сокамерниками или теми, кого он призывает «стать революционерами, как и я: с некоторыми я проделал такую хорошую работу, что они стали моими самыми суровыми следователями в штабе государственной безопасности». Парадигма Кундеры дезинтегрирует в трясину общей ответственности Конрада.

Память предает Т. не только своей беспощадной честностью, но и своей лживостью. Позднее он осознает, что его жизнь, представленная в памяти, построена на лжи. «Вокруг меня, во мне, все, что я видел, было башнями лжи, все, кто говорил, лгали. Я всегда думал, что, по крайней мере, я говорил правду, но на самом деле я тоже лгал». Словно акушерка у речи, память также лжёт, по крайней мере до тех пор, пока она предлагает картину героизма перед лицом угнетения. Т. «приговорил себя к молчанию», и тут же оказался в сумасшедшем доме, жизнь в котором то безмятежна, то мучительна. Добровольное молчание является следствием государственного забвения или, по крайней мере того, что государство подавляет память. Восточноевропейское молчание, часто отмечаемое как сопротивление, имеет другую, более темную сторону.

Кундера также признает недостатки памяти. В Книге смеха и забвения он противопоставляет ось навязанного государством забвения оси личной и коллективной памяти, что может быть перефразировано как «борьба человека против личного прошлого это борьба забвения против памяти». Его персонаж Мирек свято хранит заметки, письма и воспоминания о своей политической деятельности как напоминание о своих правах и свободах, но одновременно он посвящает себя излечению и избавлению от своей двадцатилетней любовной переписки с, теперь отчаянно-желанной, любовницей- однодневкой Жденой, чтобы стереть неприятные воспоминания из жизни. Мирек «так же переписывает историю, как и коммунистическая партия». Итак, манипуляция, искажение и вынужденное забвение (или, по крайней мере, попытки сделать это - например, Мирек не может стереть память о своей животной страсти к Ждене), так же характерны как для индивидуальной памяти, так и для коллективной памяти под влиянием государства. История молодой вдовы Тамины (которая, как и Кундера, живет в изгнании во Франции) демонстрирует ненадежность и памяти, и забывания в последовательном формировании и использовании личных (и, возможно, политических) проектов. Тамина изо всех сил пытается восстановить в памяти фрагменты своей жизни с покойным мужем - сосредоточившись на деталях своей любви - но, наконец, видит только фрагменты воспоминаний о нем, которые она сохранила, замененные отталкивающими образами ученика. Кундера проявляет глубокую амбивалентность в отношении своей собственной максимы.

Это суть проблемы памяти в контексте послевоенной Центральной и Восточной Европы. Государство фальсифицировало историю и манипулировало коллективной памятью. Но реакция индивидуумов, отказ от государственного повествования и утверждение незапятнанного, первичного и коллективно запоминающегося прошлого колеблется, когда сталкивается с личной памятью, которая является ненадежной как альтернатива и слишком надежной в извлечении высококомпромиссного прошлого. Явная сила и настойчивость тоталитарного проекта забвения неизбежно оставит свой след. Противоречивая составляющая парадигмы Кундеры - память в борьбе - является или стала мифом, и этот источник противостояния государственному забвению находят очень проблематичным.

Празднование контр-памяти или контр-истории задается вопросом о том, КТО помнит и переписывает историю. Ответ – особенно в контексте Центрально-Восточной Европы – интеллигенция. Интеллектуальный класс несет в себе зерно национального культурного развития, а с ним и ответственность за политическое руководство с прошлого века. Эта «особая роль» выступала как ЗА так и ПРОТИВ строительства социализма. Во время написания Лузера в конце 70х годов, Конрад почувствовал себя, как и вся интеллигенция Венгрии, в крайне двусмысленном положении. Интеллектуалы могли хорошо жить в последние годы правления Яноша Кадара; они сохраняли за собой монополию на протест (видимый) и сопротивление режиму, но при этом не могли полностью избавиться от своего положения изолированности от трудящихся классов или от факта своей ответственности за строительство и поддержание системы. Таким образом, интеллектуалы были одновременно привилегированными и виновными. Тем не менее, тогда, в эпоху до появления профсоюза «Солидарность», они все еще представляли собой единственно возможный (особенно для себя) способ сопротивления системе и, таким образом, были спасителями национальной целостности.

В таком случае «биография» или «автобиография» Конрада выглядит в то же время и как национальный нарратив для Венгрии двадцатого века. Повествование охватывает все травмирующие и критические события: от подпольной организации против репрессивного правого режима до войны, преследуемой далеких степях; принудительные батальоны и депортации в концентрационные лагеря, разрушение социалистических построек, всевозможные испытания, революцию, советское вторжение, компромисс Яноша Кадара и жизнь в период «гуляш-коммунизма» в 60-е и 70-е годы. Конрад настолько близок в своём повествовании, что связь с реальностью очевидна: «Люди обращаются за ответами к нам- к интеллектуалам; они имеют к нам отношение, наши обиды - это обиды всей нации». Т. явно олицетворяет Конрада и, конечно же, его жизнь. И поскольку отношения между создателем и героем или между автобиографией и биографией создают или воспроизводят взаимосвязь между личным нарративом и национальным нарративом, которые они строят, венгерский, среднеевропейский интеллектуал в своем сознании принимает на себя роль спасителя нации в борьбе за сохранение национальной культуры и памяти во времена репрессий, то есть он или она представляет нацию. Т. как интеллигент, тоже представляет нацию и, возможно, Конрада (настоящего актера в венгерской драме).

Парадигма Конрада могла бы работать таким образом: нет чистой памяти, не тронутой манипуляциями государства, поскольку ее субъекты непосредственно вовлечены в государственные процессы и сами становятся виновными в неверном запоминании; в манипуляциях памятью других и, по сути, всех преступлений тоталитарного государства. Ни отстранение от запоминания, ни идеализация памяти, но национальный нарратив для Венгрии был бы противоядием как коммунистическому, так и перспективе националистического переписывания истории, что, возможно, привело бы к более точному, ответственному взгляду на национальную историю. Однако в такого рода нарративах также есть слабость. Признание вины - как национальной, так и личной - и раскаяние характерно для интеллигенции, а другие социальные слои вряд ли будут представлены в таких конфессиональных нарративах.

В конечном счете, со всей литературной виртуозностью и претензией на индивидуальность, автор, представляющий биографию-автобиографию-национальный нарратив, не может избежать дискурсов, которыми он пронизан. Нравственный облик восточно-европейского интеллектуала, обладающего правом на истину (даже если, как и в «Лузере», эти «истины» влекут за собой предательства, ложь и чувство вины), в конечном итоге сам себя заковывает в кандалы: исторические события захватывает рассказчика. Таким образом, персонаж Конрада Т. выглядит образцовым действующим лицом, не избегающим ни одного события национальной истории и не испытывающим каких-либо мучительных противоречий своей интеллектуальной роли в ней. Национальные дискурсы, противодействие и даже кадарский компромисс вместе создают интеллектуального авторитетного оратора и представителя нации. Представляя чешский национальный нарратив, связанный с собственной биографией, Кундера обозначает пересечение личности и нации характеристикой литост (непереводимая и уникальная чешская болезнь души). «История чехов - история нескончаемых восстаний против более сильных врагов, история славных поражений, определяющих ход развития мировой истории, но также и история, ведущая к гибели собственного народа, - это история литоста». Несмотря на неявные и явные заявления об универсальности, Конрад и Кундера являются продуктами различных политических условий. И если двусмысленное положение Конрада отражает кадарский компромисс, то более решительная позиция Кундеры может рассматриваться как продукт суровой диктатуры постсоветской Чехословакии.

Рассказ диссидентов-интеллектуалов о памяти тогда предложил мнемоз двусмысленности и опасности, а также сопротивления и ответственности. Националистические лидеры конца 1989 года больше всего хотели предложить прямой путь из болота за последние сорок лет. В Венгрии это было предпринято попыткой вернуться к национальной истории до 19 марта 1944 года (когда немецкие войска вторглись на территорию Венгрии). Годы интервенции стали обязанностями германских, а затем советских оккупантов и ,следовательно, не стали частью национальной истории. Такие события как перезахоронение Миклоша Хорти в 1993 году использовались для того, чтобы представить националистов собравшихся на венгерском демократическом форуме в качестве хранителей подлинной национальной памяти, используя таким образом диссидентскую стратегию памяти как сопротивления для того, чтобы противопоставить себя либеральному видению этих интеллектуалов.

Созданная Националистами стратегия памяти через забвение не учитывает свой исторический прецедент: масштабный проект забвения, который пронесся по всей Европе – с Запада на Восток – в конце второй мировой войны. Тони Джадт и Иштван Рев распознали идентичный феномен в обеих сторонах холодной войны. Необъяснимые трагедии, распространенное сотрудничество с нацистскими оккупантами и общие интересы основных сторон (стремление Советов избегать изучения их поведения, политическая жажда голосов бывших нацистов, мобилизация на борьбу с антикоммунизмом) вызвали чрезмерную слабость и невозможность установления справедливости, устраивающий всех «миф о сопротивлении» и массовое отключение памяти о войне. Никто, включая победителей, не мог заявлять о своей чистой совести. На Востоке коммунисты с их позицией, если они активно сопротивлялись фашизму, были в уникальном положении, чтобы предложить необходимое забвение, «новое прошлое» как средство для нового будущего (сохраняя при этом стигму национальной вины , память об этом намеренном забывании). Естественным козлом отпущения были «немцы», так же как сейчас «Советы» обвиняются в страданиях коммунистической эпохи.

Аналогично, либеральные диссиденты, прокладывающие путь для стратегии своих более поздних противников-националистов, находят, возможно, еще более ироничную параллель в предыдущий момент трансформации. Прямые предшественники этого поколения интеллектуалов также подготовили почву для своих возможных угнетателей; многие из них первоначально прервали приход коммунистической утопии, которая затем вернулась, чтобы преследовать их. «У этой радикально настроенной молодежи было странное чувство того, что они собственными руками отправили что-то в мир, и оно стало жить своей жизнью, потеряло всякое сходство с первоначальной идеей, полностью проигнорировав своих создателей». Интеллектуалы постоянно недоумевали, почему их слова приводили к реальным последствиям, обычно непреднамеренным. Но общественные дискурсы, оказывается, не просто пустые интеллектуальные упражнения.

На близких землях различные истории, опыт перехода и политические ситуации привели к множеству результатов. Однако общая черта - это конфлитуальность попыток обсуждать проблемы памяти и, возможно, что менее ясно, тенденция от героизации памяти о социалистических проступках (память как сопротивление) к забвению и уничтожению недавнего прошлого. Пост-Солидарный конфликт между Адамом Михником и Лехом Валенсой в Польше, полемика о кармелитском монастыре как об Освенциме, политическое затмение бывших диссидентов в Чехословакии и последующий «бархатный развод», а также бесчисленные беспорядки в памяти, исходящие от объединения Германии - все показывают различное, но неоспоримое сочетание восстановленных традиций и исторических фигур, в том числе и подавление проблем связанных с военными и послевоенными воспоминаниями.

Опыт Польши с 1989 года был отмечен упадком «Солидарности» (идеи и организации) как средства для интеллектуальных или политических целей и настойчивости в гораздо более беспощадных нерешенных вопросах Второй мировой войны. Ключевая фигура Лех Валенса, лидер «Солидарности», а сейчас и президент, уникален тем, что не является выходцем из интеллигенции. До 1989 года он олицетворял гданьские забастовки на верфи и репрессии в польской традиции «память места» (объединение социальных идентичностей среди определенных мест с последующим поминовением). После того, как он занял позицию власти, Валенса предпочел скорее сопоставить себя с маршалом Юзефом Пилсудским, продолжая изображать отвращение к парламентской политике и формированию «беспартийного блока». Игра Валенсы c интересами рабочих, демократией и социальной справедливостью заставила бывшего союзника Валенсы, Адама Михника, более близкого к интеллектуальному типу, публично порвать с ним и пророчествовать о появлении пропасти между «польшефилами» и «еврофилами». Этот спор явно вращался вокруг различных концепций польского народа, с едва скрытыми обвинениями в польском шовинизме и антисемитизме, с одной стороны, и нелояльностью к «польским интересам» - с другой. Но там, где проект по строительству нации после 1989 года скрывал растущее неравенство в идеализирующем национальном популизме, «Солидарность» сама по себе представляла собой некритическое единство, «социальный конфликт сводился к простой дихотомии между недифференцированными людьми и государством». Обе стороны остановились на общем взгляде о Национальном нарративе.

Открытая рана польско-еврейских отношений по-прежнему не затягивалась. Поляки и евреи чувствовали себя одновременно и жертвами, и мучениками, вспоминая о военных событиях. Это отразилось и в строительстве монастыря Кармелитов в Освенциме, как символа и «совершенных грехов», и католической «духовной крепости». Противоречие разрешилось в открытом конфликте c еврейскими активистами, действия которых были сопровождены антисемитистскими комментариями и отражены физической силой. Варшава утверждена «памятью места» как местом одновременно параллельных, но трагически разделенных восстаний в 1943 и 1944 годах. Джеймс Янг передразнивал множество значений, взятых на память о восстании гетто; открытие пятидесятилетней юбилейной церемонии со дня Варшавского восстания началось с перезахоронения началось с перезахоронения командира, который возглавил восстание и чьи останки только что были репатриированы из Лондона. Этот случай вызвал споры и подозрения; Ветераны и правые группы провели собственную церемонию в знак протеста против присутствия официальных лиц Германии и России на официальном мероприятии. Исходя из этого, русские лидеры «неохотно отказываются от мифа о том, что продвижение Красной Армии в Польшу означало «освобождение », в то время как поляки отказываются забывать о бездействии соседних советских подразделений, которые обрекли восстание на неудачу (не говоря уже о послевоенных тайных коммунистических гонениях в Польше). Валеса похвалил своего немецкого коллегу за его раскаяние, в то время как русских критиковал за его отсутствие; когда близкие национальные идентичности сталкиваются, память становится монетой дипломатического маневрирования.

В Чешской Республике Вацлав Гавел подвергся особенно заметному, если не однозначному, нападению на его принципиальную позицию по отношению к памяти. Книга Гавела, колкое классическое произведение «Сила Бессильных», безжалостно разоблачила и скомпрометировала повседневную жизнь («живая ложь») и предложила выход из «живой истины», отказавшись от кооптации системы. Это была довольно похожая на парадигму Кундера стратегия абсолютного сопротивления вместе с пониманием Конрадовской реальности сотрудничества. Он продолжал задавать неудобные вопросы, то об участии в коммунистической системе или чешское обращение с судетскими немцами после 1945 года. С полным провалом на выборах в 1992 году он остался одиноким голосом в пустыне, повторяя свой призыв к «морали в политике». Националистический оттенок памяти был гораздо менее выражен в чешских землях, чем, например, в Венгрии, хотя работа над нарративом о создании нации продолжалась, хотя и менее публично. Между тем диссидентский рассказ, посвященный 1968 году, и советское подавление больше не вызывает общественный интерес.

В Восточной Германии, бывшей ГДР, министерство государственной безопасности (Штази) стало чем-то вроде громоотвода формирования единой национальной идентичности и памяти. Картотеки Штази могут извращенно представлять собой наиболее полное осуществление «мечты о полной записи», интеллектуальный диск для формирования памяти и записи всего: записи о деятельности, которая «проникла в каждую организацию, каждую школу и практически каждую семью в Восточной Германии». Конфликт о судьбе этих записей, раскрытие вопросов справедливости и мести, неприкосновенности частной жизни, доступа общественности и использование службами безопасности Федеративной Республики квалифицируется как самая острая борьба с памятью Восточной Германии при переходе к единой Германии. Что касается бывших граждан ГДР, принадлежащих к «преодолению прошлого» (Vergangenheitsbewältigung) или освоению прошлого, то «ежедневные открытия предательства и малодушных амбиций», которые продемонстрированы в картотеке, парализуют, «сея хаос в народные идеалы и порождая потребность в мести, сопровождаемой горьким цинизмом».

Самому жестокому сохранению памяти о сотрудничестве противостоит одновременное и полное уничтожение памяти во всех других сферах, совершенное быстрым поглощением остатков - политических, правовых, экономических и культурных - бывших восточногерманских государств «реально существующим капитализмом» Федеративной Республики, который «без труда поглотил сорокалетнюю историю восточногерманской истории». Бывшие граждане ГДР, как и другие восточно-центральные европейцы, но более остро «недоумевали в осознании, что их жизнь и опыт социализма внезапно потеряли весь полезный контекст»: их воспоминания оказались бесполезным или, что еще хуже, опасным багажом. Немецкая писательница Криста Вольф выражает отвращение к эволюции своего собственного Кундеровского «проклятого дела», испытанного многими интеллектуальными диссидентами, к правами человека, миру и экологическим активистам, которые подготовили почву для потрясения 1989 года: «За всю мою жизнь я никогда не видела такой отвратительной атмосферы. Вы не бросаете сорок лет существования в мусорную кучу ... То, что нам остается сейчас, это капитуляция, катастрофический крах. Мы теряем много вещей, о которых стоит заплакать».

Сама Вольф намеренно углубилась в дебри политической памяти после публикации в 1990 году до тех пор неопубликованной истории о своём опыте наблюдения Штази конца 70-х годов под названием «Что остаётся». На нее сразу же напали комментаторы в западногерманской прессе - и некоторые бывшие диссиденты, которые подвергались более серьезным преследованиям, арестам и изгнаниям из страны - за ее неоднозначное отношение к ГДР. (Являясь членом партии Социалистического единства до 1990 года, Вольф официально опубликовала почти все свои работы в Восточной Германии, которые там же были переизданы в честь ее шестидесятилетия в марте 1989 года. В конце 1989 года она подписала призыв к «социалистической альтернативе», одобренной Лидером партии Эгоном Кренцем, и во время своей карьеры она поддерживала систему, критикуя государство). Здесь мы имеем проблемы с задержкой памяти, или воспринимаемым как отложенным: критики Вольф утверждали, что, если бы она была истинным resister, она бы опубликовала историю в то время, когда она была написана, таким образом подвергая себя такому же преследованию, которое испытывали другие.

Источник: www.anthropology.ru


Комментарии

Пока нет комментриев, будьте первым кто выскажется

Добавление комментария

Ваше имя
Почта
Комментарий
Древние жители Новосибирских островов наладили обширные торговые связи, простиравшиеся на тысячи километров на юг и на восток, как минимум девять

Немецкая унификация сама по себе стала средством повторного запоминания и забывания, возможно, лучше всего её символизирует такое понятие как

Серия фотографий «Колоссы» Фабриса Фуйе запечатлела гигантские статуи религиозных и политических деятелей, а также военных символов. Фабрис

На территории нынешней России были в ходу как славянские, так и тюркские языки. Поэтому многие понятия и личности имеют два варианта имени. Мог ли

Британский Barclays Bank выставил на продажу свою розничную «дочку», из-за которой он потерял 244 млн фунтов стерлингов, сообщает Reuters.











РУбрики
все шаблоны для dle на сайте newtemplates.ru скачать